«Стоя на полпути между вершиной холма и фонарем у его основания, Анника была совершенно незаметна, однако длинная бледная машина все же притормозила. Не белая, а именно бледная, цвета ранних сумерек, цвета тумана, встающего над болотом…»
«Город разбух, как разбухает от водянки человеческое тело. Река была не рядом, но человек с ножом знал, что вода течет и под землей: по невидимым, обложенным кирпичом каналам, каменным венам и катакомбам, затерянным в кромешной тени. Человек в силу своей профессии, а также в силу призвания сравнивал городскую канализацию с кровеносной системой, хотя наполнявшая ее вязкая желтоватая влага больше напоминала лимфу…»
«Жидкая грязь просачивалась между пальцами ног – хлюп-хлюп. Вадим увяз по щиколотку. Не пруд это был никакой, а вполне сформировавшееся болотище, и несло от него гнилью и тиной. В таком не коловраток ловить, а разве что, действительно, топиться. Вадим с трудом нашел озерцо сравнительно чистой воды и угрюмо водил сачком. Пальцы на ногах поджимались, будто от холода, хотя вода была теплой. Непременно вытащу на себе два десятка пиявок, думал Вадим. Еще он думал о том, что и вся идея этой курсовой была идиотской, а казалось ведь еще недавно – легче-легкого…»
«Джек Рюноскэ сидел на корточках на вершине холма и любовался морем травы, а Марк любовался Джеком. Слово „любовался“ как в первом, так и во втором случае неточно описывает процесс. Джек, возможно , любовался морем травы. Все утверждения, связанные с Джеком, носили оттенок неопределенности. Марк пытался понять, что творится у Джека в голове. И лишь море травы было именно морем травы, ромашковым, сизым, лиловым, рыжеющим к горизонту. По нему перекатывались волны. Не от ветра. Просто эта трава плясала всегда…»
«Девушка тряхнула русой косой и отвернулась к стене. Зерцало на стенке вещало неясное: то ли красавица перед ним стоит, то ли уродина, не поймешь вовсе. Помутнело стекло, исчервоточилось. Двести лет ему, а, может, и больше…»
«Крик летел над озером, как могла бы лететь жирная ворона, недавно обожравшаяся на городской свалке. Тяжело, лениво взмахивая крыльями, поводя из стороны в сторону толстым желтым клювом. Сергей не слышал крика. Он лежал в лодке, уставившись в небо. Лодка медленно плыла – неподалеку в озеро впадала протока, создавая пусть слабое, но течение. Руку Сергея, свесившуюся в воду через борт лодки, исследовали любопытные мальки. Здесь, недалеко от берега, их набралась целая стайка. Они тыкались в кожу, пытались пощипывать ладонь. Сергей не обращал на мальков внимания. Он смотрел в небо, и в ушах его звучала давно забытая песенка, что-то вроде „Неси меня в море синее“…»
«Дом Птичницы сгорел. Куда делась сама Птичница, было непонятно, но Рыбарь предполагал, что она ушла во сны. Прикрыв глаза, и даже не прикрывая, а лишь прищурившись, он представлял себе искорки огня, проскальзывающие по оплывшему, раздавшемуся вширь телу Птичницы. Первыми наверняка загорелись волосы, но Рыбарю почему-то казалось, что пламя пришло изо рта. Вот они, оранжевые, неуверенные язычки, лизнувшие десны и редкие зубы, затем перепрыгнувшие на верхнюю губу. Тут уж огню было раздолье – вся верхняя губа Птичницы поросла темными волосками, и они затрещали, скручиваясь от жара…»
«Истошно заливался будильник на тумбочке рядом с кроватью. В окно сочилось прокисшее рассветное молочко. Со стены пялилась на Андрея географическая карта – смотрела в оба полушария, и красные зоны на ней казались лопнувшими от напряжения сосудами. Андрей сел на кровати, запустил пальцы в слипшиеся от пота волосы. Ладонь еще помнила холод мертвой воды, однако сон медленно уплывал, рассеивался туманом – как и в прошлый раз, и в позапрошлый, и сотню раз до того…»
«Язона зацепило, когда он покупал сигареты в ларьке на Кутузовском. Привычно и сладко потянуло под желудком. Язон бросил мелочь на прилавок и обернулся. Еще полгода назад он счел бы это подарком судьбы. Мальчишке – губастому пацану в джемпере и дряхлых джинсах, в здоровенных кедах из пластика отечественного производства – было не больше четырнадцати…»
«Йоль прикрыл глаза и вспомнил удушливый запах дыма. Когда он только прибыл сюда, ни один ярмарочный день не обходился без аутодафе, да не одного, а двух-трех как минимум. Вороны объедали трупы менее значимых еретиков, раскачивающихся на шибеницах за городскими стенами. А на рынке между тем открыто приторговывали пальцами рук повешенных и обгорелыми костяшками сожженных – верным средством от бесплодия. Шли в дело и язык, и печень – редкий товар – и, уж конечно, особенно дорого ценился фаллос висельника…»