«О том, что живем все мы в искривленном пространстве, узнал я еще в восьмом классе из одной книжки. Помню, на ее обложке дяденька седой был нарисован, с трубкой во рту. Я его за комиссара Мегрэ принял. Книжка оказалась занятная, хотя и совсем не про сыщиков. Многого я в ней, честно говоря, сразу не понял, но про то, что каждое тело, даже мое, к примеру, искривляет пространство – твердо усвоил. Для меня эта новость на многое глаза открыла. Выходит, что же от бедного человека требовать, если существовать ему приходится в сплошных искривлениях – искажениях – перегибах? Луч света и то в колесо загибается, хотя и абсолютная величина. Что же вы тогда от нас хотите? Что ни говори, а среда влияет. От тебя самого уже ничего и не зависит. Захочешь, например, человеку добро сделать, а его после этого с инфарктом неотложка увозит. Или, наоборот, подпустишь какую-нибудь мелкую гадость, а тебя за это благодарят, чуть ли не целуют. И главное – чем массивнее тело, тем сильнее оно все искривляет…»
«В первый из назначенных им кабинетов они вошли решительным шагом и, можно было бы даже сказать, плечом к плечу, если бы только плечо младшего не находилось на одном уровне с брючным ремнем старшего. Хозяин кабинета – самое крайнее, но весьма немаловажное звено в длинной чиновничьей цепи, намертво опутавшей то самое дело, ради которого эти двое явились сюда спозаранку, – молча водрузил на нос роскошные очки, больше всего похожие на прицельное устройство какого-нибудь суперсовременного оружия, и принялся изучать заявление с таким видом, словно намеревался обнаружить между строк некий другой, выполненный тайнописью текст. Оставив на бумаге добрую дюжину загадочных карандашных пометок, он, наконец, закончил чтение и заговорил, но почему-то не с отцом, а с сыном. Это была плохая примета…»
«Едва Сергей доложил о своем прибытии, как его немедленно проводили в кабинет директора – не через приемную, где уныло дожидались своей очереди пять или шесть посетителей, а через какие-то пустые и полутемные комнаты. Директор, заложив руки за спину, стоял у окна – маленький и сгорбленный, но грозный, похожий на седого, взъерошенного коршуна…»
«Сначала была только боль – огромная, черная, вечная. Все его естество, казалось, целиком состояло из этой боли. Он различал десятки ее оттенков, она пульсировала в каждом нерве, в каждой клетке, она жила вместе с ним, то собираясь в один непереносимо мучительный комок, то кипятком растекаясь по всему телу. Была боль, которая будила его, вырывая из омута небытия, и была боль, которая ввергала в состояние, мало отличимое от смерти. Потом появился свет – тусклый, красный, сам по себе ничего не значащий. Время шло, свет постепенно разгорался, а боль мало-помалу стихала…»