незаметно подкралась старость, как крадущаяся тень, а мудрость… мудрость, словно гостья незваная, заблудилась в лабиринтах времени, так и не почтила его визитом. Он откинулся на спинку скамьи, чувствуя, как прохлада камня проникает сквозь тонкую ткань его куртки. Ему грезилось, что мудрость, подобно самой старости, снисходит без предупреждения, в свой, лишь ей ведомый час, подобно легкому дуновению ветра, без назойливого стука в дверь, дабы хоть как-то смягчить бесчисленные и неотвратимые лишения, кои возраст, с его неумолимой поступью, волею-неволею, привносят с собой. Марк вздохнул, и этот вздох, казалось, был наполнен тяжестью прожитых лет, невысказанных сожалений. «Угрюмые спутники старости – со мной, всегда рядом, неотступно, как тени, а мудрость все не спешит,» – с тихой досадой отметил он, почувствовав легкий укол разочарования в сердце. Он выпрямился на скамье, ощущая легкую скованность в суставах. – Время уже, – промолвил он вполголоса, скорее себе, чем кому-то невидимому. – Еще четверть часа, и фонтаны пробудятся, – пояснил он почти шепотом, боясь нарушить хрупкую тишину утра. И старческими, семенящими шажками, выдававшими прожитые годы, направился к круглосуточному магазину, едва различимому в утреннем полумраке на противоположной стороне улицы, чуть поодаль от фонтанной площади. Путь до магазина показался ему длиннее обычного, каждый шаг отдавался легкой болью в коленях, напоминая о бренности тела. У входа в магазин, под тусклым светом дежурной лампы, Марка поджидала плотная стая диких голубей. Они, казалось, выросли из мостовой, как серые тени, ожидая своего утреннего благодетеля. Год за годом, неизменно, Марк привечал их кормлением, и птицы, обладая внутренними часами, узнавали его приближение, чуяли невидимыми нитями близость без четверти семи – за пятнадцать драгоценных минут до первого водного каскада городских фонтанов. В их нетерпеливом ворковании слышалось предвкушение скорого угощения. Марк, скрипнув дверью, скроется в полумраке магазина, освещенного лишь мерцанием холодильников и тусклым светом витрин. Продавец, сонный и неразговорчивый, кивнет ему в знак приветствия, уже привыкнув к его утреннему визиту. Марк, не тратя слов, возьмет с полки два небольших бумажных кулька с пшеном, заранее приготовленных для него, расплатится, и снова явится из магазина, на этот раз с заветными кульками в руках. И тогда, по невидимому сигналу, голуби, образуя за его спиной целую летучую процессию, встрепенутся и потянутся за ним. Степенно, в такт его старческой поступи, будто почетный эскорт, они сопроводят его обратно до площади, где Марк, добравшись до своей скамьи, остановится. Легким движением рук он разорвет бумажные пакеты, и щедрой рукой рассыплет золотистое пшено по серой каменной мостовой, даря утреннее солнце городским птицам. И площадь оживет звуками голубиного воркования и шелеста крыльев, наполняясь жизнью и движением в преддверии нового дня.
Голуби, эти ненасытные обжоры, становились ленивыми, отяжелевшими от грехов, и их инертность была такова, что часто, отказываясь уклоняться, будто судьба их была предрешена, они оказывались под колесами бездушных, ревущих автомобилей.
Марк не любил их за эту глупую алчность, но жалел, словно они были частью его собственного увядающего прошлого, потому что голуби, их воркование, взмахи крыльев, уносили его в далекое, сквозь туман времени, детство, когда он, мальчишка, вместе с дядей, поднимался на крышу, как на вершину мира, и запускал голубей, одного за другим, в открытое, бездонное небо, делая это ловко, как фокусник, помещая их в ладонь, правильно складывая крылья, и изо всех сил бросая их, как камень, далеко-далеко, в эту обманчивую бесконечность. И этот момент, когда сложенный голубь, вместо того, чтобы камнем рухнуть вниз – обреченный, после короткой, как дыхание, паузы, расправлял крылья, воскресал, и мастерски парил в небе– он любил, как воспоминание о потерянном рае. Дядя, этот мудрый старик, знал по именам всех голубей, парящих в небе, как своих собственных детей. Свободный полет в небе, эта иллюзия свободы, безусловно, требовал долгой, кропотливой подготовки, как путь к спасению. Сначала несколько перьев из крыльев голубей крепко связывались друг с другом английской булавкой, будто кандалы, которая превращала голубя, эту небесную птицу, в домашнюю, привязанную к земле. Затем осторожно, никогда в одиночку, и только под руководством опытных голубей, дядя учил их, словно заблудших овец, возвращаться домой из открытого неба к спасительному очагу. Голуби обычно летали стаями, как стадо, но были и одиночки, гордые и непокорные, которые любили независимость, и сразу покидали группу, отвергая стадный инстинкт, для своих витков и дерзких сальто на высоте, будто бросая вызов гравитации. Марк предпочитал следить за гордым одиночкой в полете, за этим бунтарем неба, больше, чем за группой, которая парила красиво, но предсказуемо, по нотам; тогда как одиночка оставлял абсолютно невероятные, выжженные на небе кружева, – исповедь одиночества, дерзкий вызов, сальто, брошенное самой тяге земной, насмешка над уделом ползать, а не летать, и возвращение – не в толпе, не в стае, нет, особняком, отмеченный печатью избранничества, для коих не было нужды в этом животном, стадном чувстве, в этой слепой вере в общее, в коллективное, в это бегство в родное гнездо, что мнится ковчегом спасения, хотя спасение ли оно, когда истинное спасение в полете, а не в убежище, и Марк следил, не отрываясь, за этим гордым одиночкой,