«И с кем это старуха разговоры разговаривает?» – недоумевал отставной солдат, сидя за починкою старого сапога в одном из гнилых, сырых петербургских «углов» и слушая, как за ситцевой занавеской другого «угла» с кем-то ведет разговоры только что перебравшаяся новая жилица-старуха. «Кажись, – думал солдат, – никого я у нее не приметил, а разговаривает?» И он прислушивался. Новая жилица вбивала в стену гвоздь и действительно с кем-то разговаривала. …»
«…посреди двора стоит старьевщик. В теплой дубленке, в теплом картузе и валенках, он не боится холоду и поэтому не спеша попевает свою песенку: – Ссстаррова тряпья… старых сссаппагов нет ли продавать? Попоет-попоет, поправит подмышкой аккуратно сложенный кулечек и поведет глазами по окнам, преимущественно заглядывая или вверх под крышу, или вниз в подвал, откуда печально смотрят эти микроскопические продолговатые оконца, летом сплошь забрызганные грязью, а зимой скрывающиеся за напухшею грудою снега, льду и сосулек. …»
«…По заключении перемирия ни для кого не было уж тайной, что скоро последует и настоящий мир. Множество народу разом хлынуло назад в Россию, а оставшиеся в Белграде волей-неволей должны были присутствовать при неприятном процессе ликвидации всевозможных непорядков и недоразумений, накопившихся всюду и везде, во всех и каждом…»
«…19-го октября на измученных, истомленных противоречивыми известиями, получавшимися каждый день из армии, жителей Белграда точно громом грянули невеселые известия об оставлении Джюниса. Погода числа с 15-го из теплой и ясной круто изменилась в холодную и дождливую; резкий ветер, слякоть и холод (на котором в это время лежали в Топчидере раненые) вместе с неудачной войной сделали пребывание в Белграде весьма тягостным. У многих явилась мысль тотчас отправиться к Делиграду и своими глазами «посмотреть» – что же это такое там творится? …»
«Здешних», местных, причин, дурно влиявших на русского добровольца, было многое множество. Решаясь идти на смерть, русский доброволец хотя и имел полное право утверждать, что для него «все один черт», но сознание, что это дело приносит ему «во всяком случае» «непременно» честь, играло в его решимости едва ли не такую же значительную роль, как и его изломанное прошлое. Так вот одна из первых причин множества неудовольствий, наполнявших сердце русского добровольца, состояла именно в том, что на первых же порах по прибытии сюда доброволец не находил почти ничего, что ласкало бы его самолюбие; дома, в России, он в последние дни перед отъездом привык считать себя выше других, привык получать похвалы и восторги, пил, сколько хотел, и т. д. Этого же самого ожидал он в глубине души и подъезжая к Белграду, к Сербии – и, к удивлению своему, ничего такого не находил; Белград не делал ему никакой «шумной и крикливой чести»…»
«Партия добровольцев» – это образчик всех классов, всех состояний и всех сортов понимания и развития, живущих на русской земле. Здесь зачастую попадались такие бриллианты искренности, доброты, простоты, самоотвержения, о каких в обыкновенное время никому на Руси не приснится и во сне. Кому неизвестно, например, что такое лавочник, лавочный мальчик, бегающий за кипятком в начале поприща, ворующий гривенники тотчас по вступлении в звание приказчика и обворовывающий хозяина в момент «полного доверия»? Вот этот мальчишка здесь, среди добровольцев, не в лавке, не с чайником; посмотрите же, какое обилие негодования к неправде было скрыто в нем, скрыто так, что он и сам не знал об этом свойстве своей души; его не пускал в Сербию отец – он побежал топиться; его заперли в чулан – он сделал петлю и хотел повеситься; ему не давали денег – он ушел без копейки. …»
«…Проходил я как-то на днях мимо одной из мэрий и от нечего делать остановился вместе с толпой других зевак посмотреть на свадьбу. Крыльцо мэрии было наполнено расфранченными мужчинами и дамами, с минуты на минуту ожидавшими приезда жениха и невесты. Угрюмое, казарменное здание и фигуры городовых на углу и на крыльце как-то странно смотрели на эту расфранченную, сияющую предстоящим праздником публику; эти цветы на голове и букеты в руках как-то вовсе не шли к пыльной чиновничьей мурье, с темными коридорами, запыленным, грязным полом и запахом махорки капораля. Я десятки раз видал и прежде эту уличную сцену, но обыкновенно бывало как-то так: посмотришь и пойдешь; на этот же раз контраст между веселым смыслом сцены и жестким впечатлением чиновничьей мурьи как-то очень сильно и неприятно подействовал на меня. …»
«Я шел по Невскому проспекту утром на второй день масленицы. Молодой, только что выпущенный гусар, еще без усов, сын одной моей старинной знакомой, за которым ехали сани napoй с крутозавившейся на отлете пристяжной, на которую он беспрестанно оглядывался, остановил меня восклицанием: – Charme de vois voir!…»
«Знакомство с камелиями еще легче. Есть много способов знакомиться с ними, и тот, который я расскажу вас сейчас, еще не из легчайших. Волнение и нетерпение моего иногороднего друга и непреодолимое желание разгадать, кто его маска, возрастали в нем с каждою минутою по мере приближения маскарада, в котором тайна должна была открыться…»
«Я хочу изобразить… чуть было не сказал воспеть, потому что предмет достоин поэмы, – самого утонченнейшего и безукоризнейшего из всех хлыщей – хлыща высшей школы (de la haute ecole), перед которым мой великосветский хлыщ должен показаться жалким, неуклюжим и грубым, потому что между ним и хлыщом высшей школы почти такая же разница, какая между простым, хотя и породистым пуделем, бегающим по улице, и тем изящным пуделем высшей школы, развившимся под ученым руководством г. Эдвардса, который показывается в цирке г-жи Лорры Бассен и Комп…»