«В свое время я не видал «Трех сестер» в исполнении артистов Художественного театра и только на днях выполнил эту повинность. С точки зрения газетного фельетона, в котором читатель ищет новенького, свеженького, непременно отражающего настроение данной минуты, казалось бы, поздно говорить о том, что когда-то вызвало каскад газетных и журнальных статей, было взвешено, оценено, обсуждено и куда-то запрятано, куда прячутся все отшумевшие злобы дня. Но это ошибка…»
«У меня был маленький, беленький котенок, на которого приятно было смотреть в минуты грусти. Вся его нехитрая жизнь была сплошной иллюзией: ни одного предмета не видел он таким, каков он есть, а вкладывал в него самостоятельное и очень интересное содержание. Поскребывание ножом он считал за несомненное приближение добычи или врага, настораживался, следил, прицеливался и нисколько не огорчался и не разочаровывался, когда ничего не находил…»
«Бывают дни, когда солнечный закат полон влекущей и опасной тайны: уходящее солнце горит тоскливо и роскошно, и неудержимо тянет тебя к окну – смотреть, не отрываясь, в печальное золото далей, в пожарные сияния неба, в споры их отражений с белизною и просинью вод…»
«Как громом поразило меня известие о внезапной смерти Александра Ивановича Чупрова… Есть имена, сами за себя говорящие настолько выразительно, что прибавление к ним какого бы то ни было профессионального определения не только не поясняет их, но как-то даже затемняет, принижает, умаляет, суживает, почти опошляет их истинное значение. Поэт Пушкин, беллетрист Тургенев, публицист Герцен, профессор истории Грановский странно звучат в ухе русского человека, хотя Пушкин действительно был поэтом, Тургенев – беллетристом (и не любил же он это неуклюжее слово!), Герцен – публицистом и Грановский – профессором истории…»
«Начало XVIII вѣка застало Россію въ разгарѣ преобразовательной дѣятельности Петра Великаго. Молодой царь уже побывалъ въ Европѣ, насмотрѣлся на тамошніе порядки, личнымъ наблюденіемъ и сравненіемъ оцѣнилъ преимущества европейскихъ знаній, научился самъ многому невѣдомому въ московской Руси, и вызванный изъ недоконченнаго путешествія извѣстіемъ о стрѣлецкомъ бунтѣ, возвратился неожиданно въ Москву съ твердымъ намереніемъ приступить къ пересозданію страны и перевоспитанію народа. Твердой рукой расправился онъ съ участниками бунта, и не давая опомниться противникамъ новизны, заставилъ ихъ прежде всего пріучаться къ внѣшнему европейскому обличью: отмѣнилъ обычай носить длинныя неподстриженныя бороды и долгополое платье. Помимо подражанія видѣнному Петромъ заграницею, мѣры эти могли имѣть и ближайшую цѣль: онѣ наружно сближали иностранцевъ съ русскими, а иностранцы требовались для обученія русскихъ морскому и военному дѣлу, ремесламъ и промысламъ. Вмѣстѣ съ тѣмъ отмѣнено было старинное лѣтосчисленіе отъ сотворенія Міра и введено новое отъ Рождества Христова; день новаго года, вмѣсто 1 сентября, перенесенъ былъ на 1 января…» Произведение дается в дореформенном алфавите.
«Въ увеселительномъ саду довольно много народу. Румынскій оркестръ гудитъ и подвизгиваетъ на эстрадѣ. На песчаной площадкѣ, обставленной жиденькими деревцами, темнота почти непроницаемая. Прогуливаются, а больше топчутся на мѣстѣ, мужчины самаго разнообразнаго вида, и въ различныхъ градусахъ внутренней температуры. Между ними шмыгаютъ, какъ тѣни, какія-то дѣвицы съ сумочками въ рукахъ, и садовыя «мамаши», постоянно имѣющія о чемъ-то переговорить съ буфетными лакеями. Поближе къ театру медленно прохаживаются «этуали», въ громадныхъ шляпахъ и изумительныхъ накидкахъ, и при каждомъ поворотѣ къ нимъ кто нибудь подбѣгаетъ и кто нибудь отъ нихъ отбѣгаетъ. Въ углу террассы, за столикомъ, сидятъ двое молодыхъ людей щеголеватаго вида…» Произведение дается в дореформенном алфавите.
«Эта отрава начала проникать въ жизнь Петра Петровича Гладышева еще съ прошлаго года, и именно съ того сквернаго дня, когда домохозяинъ его, купецъ Калабановъ, встрѣтившись съ нимъ въ подъѣздѣ, не потянулъ въ сторону свое отвислое чрево, какъ онъ обыкновенно это дѣлалъ, а напротивъ, выпятилъ его впередъ, и не снявъ съ головы котелка, а только махнувъ двумя пальцами кверху, – заступилъ ему дорогу и произнесъ своимъ хриплымъ, давно „перехваченнымъ“ на какомъ-то буянѣ голосомъ: А у васъ, господинъ Гладышевъ, контрактъ кончается…» Произведение дается в дореформенном алфавите.
«Макаръ Андреевичъ Снѣжковъ считался серьезнымъ человѣкомъ. Но это была нѣсколько особаго рода серьезность: вертлявая, юркая, надоѣдливая. Онъ находился, такъ сказать, въ вѣчной борьбѣ со всѣмъ, что встрѣчается въ жизни несерьезнаго и неправильнаго. На все въ мірѣ у него была какая-то прописная точка зрѣнія, и онъ не переносилъ никакихъ отступленій отъ нея. Онъ всѣмъ всегда совѣтовалъ, всѣхъ поучалъ – убѣжденно, крикливо, съ непріятной манерой наступать на собесѣдника, брать его за рукавъ, за пуговицу, и – что хуже всего – обрызгивать его въ концѣ концовъ слюнями. Являлся онъ куда-нибудь всегда съ разбѣгу, бросалъ куда попало скверный пропотѣвшій котелокъ, втягивалъ широкими ноздрями воздухъ, и начиналъ прямо съ выговора…» Произведение дается в дореформенном алфавите.
«Дождь льетъ цѣлый день, неутомимо и безжалостно. Пойдетъ шибче – съ четырехъ концовъ крыши низвергаются цѣлые водопады; станетъ утихать – съ деревьевъ посыпятся крупные брызги. По краямъ дорожекъ образовались канавы. Клумба съ доцвѣтающими астрами и георгинами представляетъ островъ посреди лужи. Обшитыя кумачемъ холщевыя полотнища на балконѣ намокли и повисли, какъ паруса на чухонской лайбѣ. Стекла въ окнахъ запотѣли…» Произведение дается в дореформенном алфавите.
«Густыя, пронизанныя теплою сыростью сумерки спустились на всю окрестность. Тѣни сплылись, ихъ не различишь больше. Невка неподвижна, и съ трудомъ ловитъ слухъ слабый шорохъ прибоя. На дубкахъ уже появился желтый листъ. Травка перестала рости, по ней смѣло ходятъ огромныя старыя вороны, разинувъ свои крѣпкіе клювы, и иногда съ сухимъ, протяжнымъ трескомъ раздается ихъ голодное карканье. Дальше, на взморьѣ, что-то низко синѣетъ – не то туча, не то отяжелѣвшій воздухъ…» Произведение дается в дореформенном алфавите.