«Бедному сыну газеты снился сон. Предстал ему Великий Дух и сказал: – Бедный сын газеты! Проси у меня, чего ты хочешь. Я сегодня в таком добром настроении, что расположен исполнять беспрекословно все просьбы человеческие, хотя бы они были безумны…»
«Сельцо Мартыновщину, Овечью Топь тож, совсем замела и схоронила под сугробами двухсуточная метель. Она свирепствует в морозном просторе новогодней ночи, переполняя угрюмую муть между небом и землею порывистыми перелетами снежных вихрей…»
«Бывают странные времена и обстоятельства, когда вдруг обрадует несчастие, потому что приводит вместе с собою нечто неожиданно утешительное. Так вот теперь вышло с кончиной М. Н. Ермоловой. Откровенно сознаюсь: я не ожидал, чтобы уход ее из сего мира откликнулся таким огромным впечатлением во всей эмиграции. Что нас, москвичей, событие потрясло, понятно. Покойный Дорошевич, бывало, говаривал: – Счастлив, кто был москвичом, когда в Долго-Хамовническом переулке жил и творил Лев Толстой, а в Малом театре играла Ермолова!..»
«Вот я и на родине! Хороша моя дорогая Волынь! Тишь, гладь и Божья благодать. Сейчас бродил по парку… Темь, глушь… дорожки густо заросли травою… Скитался, как в лесу: напролом, целиной, сквозь непроглядную заросль сирени, жимолости, розовых кустов, одичавших в шиповнике, барбариса, молодого орешника. Еле продираешься между ними, унося царапины на лице и прорехи на платье. Из-под ног скачут зайцы, над головою звенит тысячеголосый птичий хор. Войдешь в это певучее зеленое царство, и – точно отнят у остального мира. Ступил два шага от нашего ветхого палаца, и его уже закрыл зеленый лиственный полог…»
«Курьерский поезд мчал меня из Вены в Россию. Я взял путь на Краков, Львов и Волочиск. Сверх обыкновения, пассажиров ехало не много. Я оставался в купе один до самого Прэрау, где северная дорога императора Франца-Иосифа сходится с линией на Прагу. В Прэрау ко мне подсел попутчик, лица его я не мог хорошо разглядеть, – в вагоне стемнело, а когда в потолке купе вспыхнул белый полушар электрического фонаря, спутник мой уже вытянулся во всю свою длину на свободном диване и громко храпел, укрытый с головою куньею шубкою. По шубке этой я решил, что мой дорожный компаньон – поляк из Галиции: немцы и чехи таких не носят. В Прэрау „поляка“ провожала целая свита молодых людей, весьма почтительно обнаживших головы, когда поезд тронулся. Значит, особа не простая…»
«Поццуоли изнывало в истоме полуденного зноя. Я лежал в тени нависшего над морем утеса, положив под голову, вместо подушки, толстую кипу русских газет, только что полученных с почты. От Неаполитанского залива веяло ароматом моря, отдыхавшего после вчерашней бури. Кто знает море, вспомнит этот запах, поймет меня и позавидует мне. С берега веяло лимоном и розами…»
«Конка медленно двигалась в гору по захолустной окраинной улице. Мы с приятелем, художником Краснецовым, ехали в Богородское убивать наступающий летний вечер. Вдруг Краснецов воззрился и поспешно снял цилиндр. – Смотри-ка, смотри! – сказал он, показывая глазами на бедно одетую, простую женщину, которую обгонял вагон. Двое малюток, мальчик и девочка, лет четырех-пяти, держались за ее платье; на левой руке она несла грудного ребенка, а правою придерживала переброшенный за спину узел. Заметно было, что она опять на сносях…»
« Актриса (входитъ). Простите… Фельетонистъ . Чѣмъ могу служить? Актриса . Простите… я безпокою васъ, помѣшала… вы заняты… эти бумаги… Фелъетонистъ . Съ кѣмъ имѣю удовольствіе говоритъ? Актриса . Мое имя? но… не все ли вамъ равно? Фельетонистъ . Однако? Aктриса . Мое имя не скажетъ вамъ ровно ничего. Софья Ивановна, Ольга Петровна, Надежда Андреевна – вѣдь это же песчинки въ степи, капли въ морѣ, похожія песчинка на песчинку, капля на каплю, какъ родныя сестры. Вы видите ихъ сотни, тысячи. Развѣ можно запомнить каждую песчинку и одну каплю отличить отъ другой?..» Произведение дается в дореформенном алфавите.
«Вечерело; верхушки сосен трепетали в розовом свете умирающего дня; лесной проселок, сырой и глинистый, тянулся широкой оранжевой полосой между густым и приземистым кустарником; темно-зеленые краски орешника становились все бархатнее и бархатнее по мере того, как бледнели румяные стволы соснового строевика…»
«…Замечали ли вы, что публика наших развратных садов и кафешантанов – очень сантиментальная публика? Точно, наглядевшись на голые плечи, на вызывающие глаза, одурев от блеска бриллиантов, от сальных фраз и намеков, – она чувствует потребность в реакции, хочет, чтобы в ее свиноватом веселье прозвучала хоть какая-нибудь человеческая нота…»