«Пророчества понимаются лишь тогда, когда исполняются или начинают исполняться. Это известно. Но даже исполняясь, они требуют истолкования. Пророк поневоле неясен: он говорит образами, уподоблениями…»
«Какая радость… Всегда радость, если человек, которого давно считаешь погибшим, вдруг оказывается живым. Радость, даже если его едва знаешь. А когда он друг? Тот, чье письмо сейчас передо мной, – мой давний друг. Никто, может быть, не знает так хорошо некоторых подробностей его приключений в 18 г., как знаем мы. Но в 18-м же году он уехал в Сибирь, в белую армию, и до сегодня мы ничего о нем не слыхали; все говорило о том, что он погиб…»
«Три легких силуэта. Каждого из этих людей, – незамечательных, но типичных для нашего времени, – я помню у истока его карьеры. И, может быть, мои «ума холодные наблюдения» покажутся любопытными…»
«Статья Гр. Ландау „Происхождение смуты“ („Руль“) любопытна по тому выводу, который делает автор и ради которого, может быть, эта статья написана. Этот вывод „все, принимающие февральскую революцию, должны также принимать и торжество большевиков“…»
«Мне не пришлось, к сожалению, быть на докладах Е. Д. Кусковой, столь взволновавших нашу эмиграцию. Я жалею не о пропущенных докладах, – они напечатаны, а докладчицу я слишком хорошо и давно знаю… Мне любопытна была публика. Она, – эмигранты, именитые и безымянные, – наверно, самым горячим образом лекторшу приветствовала; и, наверно, были среди нее желавшие поставить докладчице вопросы, которых она не поставила, не сумев их сформулировать…»
«Большевики убили Набокова. Нет, нет, это не ошибка. Я знаю, что убийцы называются «монархистами». Но как бы им было ни угодно себя называть, монархистами или коммунистами, они, главным образом, убийцы. И это деление людей – на убийц и не убийц – для нашего времени самое правильное и единственно реальное…»
«Начиная эту заметку, я, к собственному удивлению, вижу, что пишу о Бальмонте в первый раз. О ком только ни приходилось мне говорить за эти долгие годы? Обо всех, кажется. Отчего же никогда о Бальмонте? Оттого, вероятно, ни мне, ни другим критикам моего типа и поколения не приходило в голову писать о Бальмонте, что Бальмонт был… как-то слишком несомненен. Его сразу, без спора, и все решительно, признали тем, чем он был. Им тотчас увлеклись и седовласые адвокаты, и поголовно все барышни (до сих пор увлекаются, я еще на днях слышал это признание из пятнадцатилетних уст). Что нам, критикам, было говорить? Бальмонт сам говорил и за себя, и о себе…»
«Русское общественное мнение… где оно? В Праге, в Варшаве, в Париже? Да, и в Праге, и в Париже, и во всех городах Европы, где есть сознательная группа русских. Я с этим не спорю, я признаю, что ко всем группам надо относиться внимательно, со всеми считаться…»
«Да нечего себя обманывать: все слова уже сказаны. Всеми голосами, долетевшими «оттуда»; всеми, кто не потерял разума и совести – «здесь». Мы, с нашими единомышленниками, причисляем себя к последним. И нам остается только повторять, повторять, долбить одно и то же, возвращаться к своим же словам каждый раз, когда жизнь, грубым толчком, их подтверждает. Печальная, тяжелая работа! Самые грубые толчки – исцеляют ли они сумасшедших? А здесь, – кроме всех европейских правительств, потерявших разум (это было мною указано), – приближаются к полному клиническому помешательству и большинство эмигрантов…»
«Есть истины, столь очевидные, т. е. видимые простым глазом, что непостижимо, почему они не сразу доходят до сознания, остаются не видимыми, – тайными. „Истина“, пожалуй, слишком громкое слово для той маленькой правды, о которой здесь будет речь. Но это не важно. Правда везде важна, и в малом, и в великом. Я ее хочу сказать о П. Н. Милюкове и его „новой“ тактике…»