«Вчера утром приехал я на целых два дня… Постойте, впрочем: если рассказывать, так сначала. Потому что вчерашняя встреча вторая; как бы вторая глава: без первой – выйдет окончательная дичь, даже не курьезная. Первая же встреча была уж год… нет больше тому назад. Я о ней не рассказывал, – просто забыл, признаться; совсем из головы вылетело. А случилось так: иду я весной ранней по Монпарнасскому бульвару: тоже приехал отдохнуть, проветриться. День такой приятный, холодноватый, сухой, еще светло; но уж близко к сумеркам…»
«Вот курьез, – встреча моя вчерашняя. Может, и не курьез, не знаю; неведомый переплет какой-то, мне непонятный. Судите сами, а я, признаться, давно уж многого не понимаю, не разбираюсь. Что, например, в России делается – как в темную воду глядеть; уж и обсуждений всяких боюсь. А с тех пор, как свою «фермочку» завел, картофель сажаю, – вот уж третий год, – я и от эмигрантской жизни совсем отстал, отвлекся; в Париже бываю часто, – 40 минут езды всего! И комнатка мне у Благово всегда готова, – но не слежу. За газетами даже не слежу. Развернешь – многое непонятно. Правда, и некогда следить; но парижскую жизнь люблю, самый Париж тоже люблю. Выдастся свободное время – и еду. Кое-кого повидаю, а то и так пошатаюсь…»
«Две большелобые, бледненькие девочки сидели рядом на каменном пороге своего дома. Дом прилегал к таким же домикам, розовым и серым; тихая улочка южного городка на холме вымощена квадратными плитами…»
«Не сразу вышло, конечно, не вдруг; но был он терпелив, малодумен, никогда на судьбу не жаловался, – брал, какая посылалась. И, с течением времен, и многие из здешних, из своих, даже поумнее его, стали ему завидовать. Судьба его, с самого начала, была обыкновенная. Взяли из дому, из села Пролазы, повезли далеко, в город, подучили наспех грамоте, ружью, – и на фронт: в окопах лежать, с немцем воевать…»
«Не сразу вышло, конечно, не вдруг; но был он терпелив, малодумен, никогда на судьбу не жаловался, – брал, какая посылалась. И, с течением времен, и многие из здешних, из своих, даже поумнее его, стали ему завидовать…»
«Не у самой саламандры (это не камин!), а чуть поодаль, у круглого столика, сидели две старухи. Зимний день темен. Старухи и присоединились к окну с вязаньем, хотя от окна дуло. Но не зажигать же с этих пор лампу над обеденным столом. Привычка за эти годы, – мысль о каждом лишнем франке…»
«Ее, эту красивую старую женщину, я встретил во время войны, в 15-м году. Никто еще к войне тогда не привык, даже на фронте, не говоря о тыле. Сокрушались о матерях, о ежечасной их пытке надеждой и страхом. Вспоминали некрасовское „Внимая ужасам войны“ и „слезы бедных матерей…“…»
«Когда теперь находила на него эта тоска, он злился: „Что мне нужно? Чего мне недостает и всегда недоставало? Катя у меня хорошая, детки здоровые, все мне удавалось… Так нет: место бросил, земские дела тоже забросил, хозяйство больше Катя ведет… Что у меня за характер ничтожный!“. Он помнит, что в юности (да нечего помнить, и теперь то же самое!) два короткие, детски простые, вопроса не отступали от него в часы тоски. Первый: как жить? Второй: как любить? Измучившись, он отвечал себе, с сердцем: „Ну, не знаю ничего, ну, не узнаю никогда, сколько бы еще книг ни прочитал. Да ведь и никто ничего не знает и никогда не узнает!“…»
«…Припадки необъяснимой тоски бывали с ним и в юности: он помнит, как, студентом, ранней весной, уходил он вдруг из вишняковского дома, от семейных, от невесты, и днями бродил где-то один; ни о чем словно не думал, только глядел, как теплый воздух дрожит и струится меж полуголыми ветвями, да из-под коричневых, прелых листьев поднимаются робко белые цветы…»
«…Это был уже не прежний Андрей, тонкий, как верба, высокий и бледный московский студент, приезжавший по летам на родной хутор Вишняки. Теперь это был целый Андрей Николаевич, пополневший, немного отяжелевший, давно (вечность! казалось ему) женатый на милой соседке Кате, отец четверых славных ребят. Но странно: настоящей «солидности» в нем, хозяйственном помещике, бывшем члене контрольной палаты и видном земском деятеле, – как-то не замечалось. Он был моложав той молодостью, которую дает постоянное внутреннее неопределенное беспокойство, неуверенность; может быть, тихая мука…»