«Он зашел в Мак’Доналдс и взял себе гамбургер, испытывая странное наслаждение от того, какое здесь все бездарное, серое и грязное только слегка. Он вдруг представил себя котом, обычным котом, который жил и будет жить здесь годами, иногда находя по углам или слизывая с пола раздавленные остатки еды.»
«Но нет, хватит больше смертей, осталось еще шестнадцать жизней и их надо как-то прожить, их надо накрасить, их надо одеть, нарядить и отвезти в ночной клуб...».
«– Ага, скотина! А если мы вот тебе сейчас голову спилим?! Вот этой вот пилой спилим живому? Хорошо тебе будет? Ну, признавайся, скотина! Плохо или хорошо?»
«Пребывая в хаосе и отчаянии и не сознаваясь себе самому, совершая изумительные движения, неизбежно заканчивающиеся поражением – полупрозрачный стыд и пушечное ядро вины… А ведь где-то были стальные люди, люди прямого рисунка иглой, начертанные ясно и просто, люди-границы, люди-контуры, четкие люди, отпечатанные, как с матрицы Гутенберга…».
«Их было двое или трое, может быть, четверо. Сколько же точно, никто не знал. Никто из тех, с кем я потом разговаривал и с кем произошло то же, что и со мной. Я пил пиво на „Речном“, просто стоял на улице, глядя в осеннее небо, как серое кое-где наливается черным, а потом белеет. Ну а они вдруг подошли. Они все были в белых куртках. „Здравствуйте“, – сказал один из них. Я удивленно передернул плечами, давая понять, что это какая-то ошибка. Он усмехнулся, а тот, который был слева от него, тоже сказал: „Здравствуйте“. Тогда я еще не заметил, что у них одинаковые лица, но, видимо, подсознательно это как-то во мне отложилось, и когда со мной поздоровался третий, а потом четвертый, мне стало не по себе.».
«Вагон качало. Длинная светящаяся гирлянда поезда проходила туннель. Если бы земля была прозрачна, то можно было бы видеть светящиеся метрополитенные нити. Но он был не снаружи, а внутри. Так странно смотреть через вагоны – они яркие, блестящие и полупустые, – смотреть и видеть, как изгибается тело поезда. Светящиеся бессмысленные бусины, и ты в одной из них.»
«Музыка была классическая, добросовестная, чистая, слегка грустная, но чистая, классическая. Он попытался вспомнить имя композитора и не смог, это было и мучительно, и сладостно одновременно, словно с усилием, которому он подвергал свою память, музыка проникала еще и еще, на глубину, к тому затрудненному наслаждению, которое, может быть, в силу своей затрудненности только и является истинным. Но не смог.»
«Не зная, кто он, он обычно избегал, он думал, что спасение в предметах, и иногда, когда не видел никто, он останавливался, овеществляясь, шепча: „Как предметы, как коробки, как корабли…“».
«Еще вчера – белый собор Сан-Мишель, красный подиум, и два бронзовых пеликана, и бронзовый змей, обвивающий подсвечник; распятие было рядом, но он не мог себя заставить думать о Боге. Теперь он стоял в своей комнате. Солнце село. Звонить ей не было смысла: все было кончено еще в марте. Никто никого никогда не вернет.».
«Я всегда считал это последним делом, признаваться, что я писатель. Тем более, когда только начинаешь рассказывать. Всегда хотелось, чтобы картины жизни двигались как бы сами по себе, как будто бы того, кто рассказывает и нет. Рассказчик скрыт, а читателем движет лишь его читательское призвание. Увы, это уходящий классический миф, и сейчас писатели вписывают себя в повествование сразу, и не только как субъект.».