«Гордон Беннет, энергичный американец, был собственник американской газеты „Нью-йоркский глашатай“. Через два дня Стэнли сел в экстренный поезд, прибывший в Париж ночью следующего дня. Прямо с вокзала он отправился в „Гранд-Отель“ и постучал в дверь комнаты Гордона Беннета. Открылась и вновь закрылась эта ничем не замечательная дверь, но за нею в тишине уснувшего города произошел замечательный разговор двух американцев, по быстроте, сжатости и решительности напоминавший фортепианную трель в нижнем регистре…»
«Велик город Петроград, господа, и много творится в нем диковинных и непонятных вещей. Часть из них становится, рано или поздно достоянием полиции, получая, так сказать, разъяснение и свое место в этом мире; но до многого и полиция не доберется. Только мы, люди пишущие, искушенные опытом и гуляющие по улице без формы, можем иногда безвредно для обывателей, проникнуть в секретные дела многочисленных петроградских семейств и вывести оттуда на свет божий и страшное и поучительное…»
«Николай Селиверстов, рядовой пехотного батальона, в одну из светлых лунных ночей стоял на одиноком посту, на вершине гранитной скалы, вблизи Карпатских перевалов. Главной задачей того ответственного пункта, на котором оказался в эту ночь Селиверстов, было – заметить возможное обходное движение неприятельской колонны; относительно этого имелись сведения, указывающие на возможность данной опасности…»
«„Если тиф передается насекомыми, – рассуждал я с отвращением к этому слову, – ибо обидно было зависеть от какой-то организованной протоплазмы, хотя сам я чесался уже во всех местах тела самым методическим образом, – если так, – продолжал я, взглядывая на храпевших рядом солдат, – то странно, что до сих пор я не болел“. Так думал я, тревожно рассматривая красное лицо человека, лежавшего рядом со мной под шинелью и полушубком. Он потел и крепко дышал. Это продолжалось с ним седьмой день; днем он перемогался, а ночью бредил и вскакивал, но, боясь как огня больницы, предпочитал неопределенность сознанию роковой болезни, и никак нельзя было уговорить его показаться врачу…»
«С тех пор как мы начали по нескольку часов в день жить в трамвайном вагоне, – признаки особого рода помешательства прискорбно ясны для меня как в себе, так и в моих близких – особенно трамвайных близких. Болезнь эту я предлагаю назвать «Аспазией». Ни за что в мире не согласился бы я пытаться объяснить, почему именно это женское имя кажется мне приличным для сей болезни. Во всяком случае, тот, кто против «Аспазии», должен быть прежде всего или же изобретателен, как я, чтобы решиться подыскать другое, более бессмысленное название явлению, враждебному не только здравому смыслу, но даже здоровью, не говоря уже о мозгах; мозги, одержимые «Аспазией», разрушаются с быстротою лепешки, сокрушенной тараном. Вот подлинный рассказ больного, страдавшего проклятой «Аспазией» и получившего наконец исцеление с помощью «смит-вессона». Его предсмертная исповедь такова…»
«После того как я вернулся с Урала, прошли осень и зима. Я опять не мог никуда устроиться, жил кое-где на деньги отца в тесной, дешевой комнате и плохо соображал о том, как же мне быть. Один раз я заработал несколько рублей, взяв подряд сделать для Народного дома к рождеству гирлянды из еловых ветвей. Я работал со своим школьным приятелем Назарьевым, человеком тоже „без определенных занятий“. Дня в два мы сделали свое дело и получили десять рублей, считая себя некоторое время богачами. Иногда удавалось переписать роли для театра или больничную смету, но в общем на свои заработки прожить я не мог. Как началась весна, лед реки Вятки пошел, я отправился в контору судовладельца Булычева и записался матросом на баржу, с жалованьем десять рублей на своих харчах, причем условие было такое: восемь рублей ежемесячно, а два рубля удерживались до конца навигации и не выдавались, если матрос уходил раньше отправки баржи на зиму в затон…»
«Машинально приглаживая рукой волосы, оправляя галстук, косясь на проходящих мимо в суровой чистоте блузок, сосредоточенных учащихся барышень, Рылеев справился у библиотекаря, выписана ли затребованная книга, и, получив ее, занял обычное место у окна. Он работал в библиотеке второй месяц, выписывая из специальных изданий все сведения, факты и обобщения, которые должны были составить в обработке содержание заказанной Рылееву научным издательством книги. Процесс работы был приятен Рылееву. Книга эта представляла собой один из крупных камней здания его жизни: помимо материальных выгод, издание книги обеспечивало ему некоторую, тоже выгодную, известность…»
«Ранум Нузаргет сосредоточенно чертил тростью на веселом песке летнего сквера таинственные фигуры. Со стороны можно было подумать, что этот грустный худой человек в кисейной чалме коротает бесполезный досуг. Однако дело обстояло серьезнее. Чертя арабески, изученные линии которых в процессе их возникновения помогали его напряженной воле посылать строго оформленные волны беззвучного разговора, – Ранум Нузаргет вел страстную речь своей сильной, жестоко наказанной душой с далеким углом земли – приютом Великого Посвящения. Прошел час. Ранум высказал все. Раскаяние, скорбь, тоска – ужас отверженности, – все передал изгнанник в далекую, знойную страну, Великому Посвящению. Трепет незримых струн, соединивших его с вездесущей волей Высшего из Высших, того, чье лицо он, Ранум Нузаргет, не удостоился видеть, – трепет опал. Струны исчезли. Ранум поднял голову и стал ждать ответа…»
«Пискун шел через Солдатский базар, спотыкаясь в кромешной тьме среди низких, покосившихся лавчонок, шлепая по осенним лужам и на ощупь, левой рукой подсчитывая мелочь, лежавшую в пиджачном кармане. Ужин, ночлег и водка были, пожалуй, обеспечены…» Рассказ также выходил под названием «Страшный злодей».
«Огромный пароход «Индия», шедший с грузом хлопка из Сан-Франциско в Ливерпуль, попал на мину, выпущенную германской подводной лодкой, и быстро пошел ко дну. Из нескольких сот человек, бывших на пароходе, разместилось по шлюпкам немного более половины, остальным угрожала и скоро наступила для них смерть…»