Помочь родителям оглянуться, задуматься, открыть глаза – скромная задача этой книги.
Наша молодежь – это с ни с чем не сравнимое мировое явление, величия и значительности которого мы, пожалуй, и постигнуть не способны. Кто ее родил, кто научил, воспитал, поставил к делу революции? Откуда взялись эти десятки миллионов мастеров, инженеров, летчиков, комбайнеров, командиров, ученых? Неужели это мы, старики, создали эту молодежь? Но когда же? Почему мы этого не заметили? Не мы ли сами ругали наши школы и вузы, походя ругали, считай, привычно; не мы ли считали наши наркомпросы достойными только ворчания? И семья как будто трещала по всем суставам, и любовь как будто не зефиром дышала у нас, а больше сквозняком прохватывала. И ведь некогда было – строились, боролись, снова строились, да и сейчас строимся, с лесов не слезаем.
А смотрите, в непривычно сказочных просторах краматорских цехов, на бесконечных площадях сталинградского тракторного, в сталинских, макеевских, горловских шахтах, и в первый, и во второй, и в третий день творения, на самолетах, на танках, в подводных лодках, в лабораториях, над микроскопами, над пустынями Арктики, у всех возможных штурвалов, кранов, у входов и выходов – везде десятки миллионов новых, молодых и страшно интересных людей.
Они скромны. Они нередко малоизысканные в беседе, у них иногда топорное остроумие, они не способны понять прелесть Пастернака – это верно.
Но они хозяева жизни, спокойны и уверенны; они, не оглядываясь, без истерики и позы, без бахвальства и без нытья, в темпах, совершенно непредвиденных, делают наше дело. А покажите им какое-нибудь такое видение, о которых и мы уже начинаем забывать, ну вот, например, «Машиностроительный завод Н. А. Пастухова и С-я», и вы увидите, какое тонкое остроумие будет обнаружено ими в каждом их движении!
На фоне этого исторического чуда такими дикими кажутся семейные «катастрофы», в которых гибнут отцовские чувства и счастье матерей, в которых ломаются и взрываются характеры будущих людей СССР.
Никаких детских катастроф, никаких неудач, никаких процентов брака, даже выраженных сотыми единицы, у нас быть не должно! И все-таки в некоторых семьях бывает неблагополучно. Редко это катастрофа, иногда это открытый конфликт, еще чаще это конфликт тайный: родители не только не видят его, но не видят и никаких предвестников.
Я получил письмо, написанное матерью:
«Мы имеем одного лишь сына, но лучше бы его не было… Это такое страшное, непередаваемое горе, сделавшее нас раньше времени стариками. Не только тяжело, а и дико смотреть на молодого человека, падающего все глубже и глубже, в то время когда он мог бы быть в числе лучших людей. Ведь сейчас молодость – это счастье, радость!
Он каждый день убивает нас, убивает настойчиво и упорно всем своим поведением, каждым своим поступком».
Вид у отца малопривлекательный: лицо широкое, небритое, однощекое. Отец этот неряшлив: на рукаве какие-то перья, куриные, что ли, одно перо прицепилось к его пальцу, палец жестикулирует над моей чернильницей, и перо с ним.
– Я работник… понимаете, я работаю… вот… и я его учу… Вы спросите его, что он скажет? Ну, что ты скажешь: я тебя учил или нет?
На стуле у стены мальчик лет тринадцати, красивый, черноглазый, серьезный. Он, не отрываясь, смотрит на отца прямо ему в глаза. В лице мальчика я не могу прочитать никаких чувств, никаких выражений, кроме спокойно-пристального, холодного внимания.
Отец размахивает кулаком, наливая кровью перекошенное лицо.
– Единственный, а? Ограбил, оставил вот… в чем стоюˊ!
Кулак его метнулся к стене. Мальчик моргнул глазами и снова холодно-серьезно рассматривал отца.
Отец устало опускается на стул, барабанит пальцами, оглядывается, все это в полном замешательстве. Быстро и мелко дрожит у него верхний мускул щеки и ломается в старом шраме.
Он опускает большую голову и разводит руками:
– Возьмите куда-нибудь… что ж… Не вышло. Возьмите…
Он произносит это подавленным, просительным голосом, но вдруг снова возбуждается, снова подымает кулак.
– Ну как это можно, как? Я партизан. Меня вот… сабля шкуровская… голову мою… разрубила! Для них, для тебя!
Он поворачивается к сыну и опускает руки в карманы. И говорит с тем глубочайшим пафосом муˊки, который бывает только в последнем слове человеческом:
– Миша! Как же это можно? Единственный сын!
Мишины глаза по-прежнему холодны, но губы вдруг тронулись с места, какая-то мгновенная мысль пробежала по ним и скрылась; ничего нельзя разобрать.
Я вижу, это враги, враги надолго, может быть, на всю жизнь. На каких-то пустяках сшиблись эти характеры, в каких-то темных углах души разыгрались инстинкты, расходились темпераменты. Нечаянный взрыв – обычный финал неосторожного обращения с характером – этот отец, конечно, взял палку. А сын поднял против отца свободную, гордую голову – недаром ведь отец рубился со шкуровцами! Так было вначале. Сейчас он извивается