внуке. А родитель между тем неистово бился в дверь, стремясь, наконец, донести до меня неоспоримые обвинения в никчемности. Меня отчего-то особенно терзала наша с Ильей трепетно счастливая прогулка по осеннему Пушкину, терзала нестерпимыми воспоминаниями о том, что в тот день мы в последний раз были истинно близки душевно, доходя даже до родственности; он стал достигнутым Эверестом нашей любви – но с вершины, если нет способа взлететь, возможен только спуск. Из всех утраченных навеки дней, по тому, мрачно-золотому под тяжелым стальным небом я тосковала особо болезненно. И в один отчаянно бело-синий январский день сидела по-турецки на полу среди раскиданных собственных акварелей и общих фотографий до глупости счастливых людей, держащихся за руки около заранее оплакивающей их любовь черной девы… Беснование отца под дверью, подогреваемое моим равнодушным молчанием (уши я заткнула наушниками с Морриконе) было прервано телефонным звонком. Оказалось, добивался меня по пустячному, с эротикой никак не связанному дельцу любовник настолько давний, что его уже вполне можно было считать старым и не особенно добрым знакомым. Но в тот день, озаренная странной мистической вспышкой, я уцепилась за него, как за соломинку. Мне показалось вдруг, что навязчивая пытка воспоминаний оставит меня, если я совершу некий ряд действий, которые теперь не могу назвать иначе, чем ритуальными. Я решила рука об руку с этим внезапно явившимся псевдо близким человеком затоптать наши с Ильей следы. Пройти по тем же заповедным местам в Пушкине и Петербурге, по тем же мастерским и редким комнатам в кемпингах – и так оплевать, осквернить все то, что было дорого, искоренив тем самым успевшие войти в кровь и плоть понятия «наш», «наше», «наши»…
И я это сделала – на третьем месяце беременности. Не знаю, может быть, яд, постепенно утекавший из моей души, перетек в душу ребенка, которого я носила, а вовсе не ушел в неведомое пространство – но мне стало легче… Ведь это уже не «наш» Александровский дворец, где мы были одинаково потрясены рассказом экскурсовода про Царя Николая Второго и Царскую Семью, не «наша» плакальщица, у чьих ног я цитировала Илье стихи, которые читает там своему возлюбленному каждая вторая грамотная женщина; не «наши» аллейки во дворе Сельскохозяйственной Академии, уводившие, бывало, нас в глухие заросли под облупившейся стеной, в место, словно специально предназначенное для сокровенных поцелуев… Я развенчала, опозорила, сделала все интимное «наше» – чужим, посторонним достоянием – с помощью человека, ничего не подозревавшего, и не мыслившего, что служит проводником неосознанного колдовского действа. Я не призывала на помощь ни Бога с Его Святыми и Ангелами, ни противоположные начала и власти, но не сомневаюсь, что нечто иномирное было мною невольно задействовано, неизвестный обряд выполнен – и горечь, в первые дни обострившись, будто в агонии, потом безвозвратно покинула мое сердце, пусть и буквально изорванным – но навсегда. Осталась, тоже навсегда, лишь любовь – но настоящая любовь