Название | Лев Толстой |
---|---|
Автор произведения | Юлий Айхенвальд |
Жанр | Критика |
Серия | Силуэты русских писателей |
Издательство | Критика |
Год выпуска | 1913 |
isbn |
И все же в дальнейшем придется наметить лишь некоторые стороны его великой многосторонности; и, конечно, мы обратим главное внимание на его слова, а не на его обмолвки: надо помнить, что сущность солнца не в его пятнах. Это необходимо оговорить потому, что, привыкнув к Толстому, русское общество не всегда ценило его счастливое присутствие, не всегда дорожило своей народной драгоценностью и больше вникало в его смертные слабости, чем в его бессмертную силу. И вдобавок теперь, когда его отрицание прежней государственной России многим представляется как одна из зловещих причин ее нынешнего падения, нередко возводят на него горькую хулу…
К области силы и Слова принадлежит вся художническая работа Толстого. Это – бесспорное в нем. И он сам дал теоретический намек, позволяющий лучше выяснить ту своеобразность, какая характеризует его как писателя. Он выпустил книжку о Шекспире; в ней великий о великом сказал нечто странное и обидное. Как известно, Толстой не признает в Шекспире сколько-нибудь значительного таланта и мировую славу английского драматурга считает недоразумением, какой-то психической эпидемией. Чтобы доказать, как мал творец знаменитых трагедий, наш критик-художник останавливается главным образом на «Короле Лире». С преднамеренной, так сказать, бездарностью, грубо и аляповато передал он внешний остов пьесы и, действительно, вынул из нее ее глубокую душу. Говоря словами Сальери, «музыку он разъял как труп». Вся высокая поучительность Лира исчезла от этого пересказа, и потускнел трагический образ царственного старика. Нет и детей, идущих против отца; нет и примиряющего, искупительного момента, в силу которого гордый король упал с высоты почета и могущества в самую глубь унижения и познал на собственном страдальческом опыте все людское горе – горе не властелинов, а подданных мира; нет и той необыкновенной ночи, когда от зрелища человеческой неблагодарности дико обезумела сама природа. Вообще, Толстой выступил здесь как разрушитель и посягнул на чужие создания. Они остались, конечно, неразрушенными, и как только вы начинаете читать Шекспира, не нуждающегося в защите, – упреки его русского судьи куда-то исчезают. Но они интересны в том отношении, что в них невольно отражается собственная эстетическая манера Толстого, виден его художнический метод. Замечательно то, например, что автор «Анны Карениной» не любит Шекспира за его пышный язык, полный образов, преувеличений и неистощимой фигуральности, – язык, каким в жизни никто не выражается. Толстому мало того, что у Шекспира есть внутреннее правдоподобие, что у него дан человек, каким он должен и может быть и как он может говорить, Толстому нужна буквальность. Сам он, верный окружающему до того, что не старается даже вымышлять фамилий для своих героев, а просто заменяет, да и то нехотя, Трубецкого – Друбецким, Волконского – Болконским, Лизогуба – Светлогубом, сам он думает, что художественное воплощение жизни достижимо и при том условии, если брать ее в повседневной обыкновенности ее выражений. Как можно вернее списать душу действительности – это бессознательно исповедует Толстой, несравненный художник будней, поэт прозы; точный снимок с реального сам уже дает типичность. В хорошо услышанном и хорошо переданном частном есть уже общее. Шекспир – вне времени и пространства; оттого язык его героев чужд индивидуализации, и речь их не имеет бытового колорита; у Шекспира – люди вообще. Толстой же это общее не хочет и не может отрывать от данности быта с ее живою теплотой. Шекспир оскорбил в нем реалиста; в этом – объяснение той жестокой критики, которой подверг он гениального трагика. И с такой точки зрения в этой критике оказывается уже не одно жестокое, но и нечто привлекательное. Ведь творец «Войны и мира» был не только читатель Шекспира, как мы, – он имел право говорить о нем и как писатель, как собрат, как младший товарищ. И что же? Он в самом деле показал своими произведениями, что не одна шекспировская торжественная типизация раскрывает жизнь в ее истине и красоте, что прекрасны и правдивы также и отдельное и обыденное. Толстой, в силу аберрации своего большого, но упрямого ума, не понял только или не хотел понять, что обе дороги, и его, и Шекспирова, одинаково ведут в единый Рим красоты и что, например, его Позднышев и Отелло Шекспира, на разных языках, с разной силой и разными способами выражения, говорят об одном и том же: о великом страдании и пафосе человеческой души.
В этот Рим, первый и последний, Толстой избрал дорогу совершенно исключительной простоты и правды. Именно такой путь и обусловил собою ту давно отмеченную критикой особенность, что у Толстого нет, или как бы нет, типов. Конечно, образы Платона Каратаева, дяди Брошки, хозяина Василия Андреича и многие, многие другие значительно подрывают обычное мнение об отсутствии в его созданиях типичности. В художнически-скупом и элементарном построении своих народных рассказов он слишком показал, что ему не трудно было бы, если бы он только хотел, отбросить всю роскошь индивидуальной психологии, анализа и дать упрощение, многодумную сжатость. Ему естественно и сподручно было переходить от грандиозной сложности «Войны и мира» к незатейливым линиям