«Фуражка прусского образца, без полей, с микроскопическим козырьком, с черным вместо синего околышком; мундир в обтяжку с отвороченной левой полой, позволяющей видеть белую шелковую подкладку; пенсне на широкой черной ленте; ботинки без каблуков и белые перчатки на руках вот обыкновенный костюм студента-драгуна, которого вы ежедневно видите на Крещатике. С тайной грустью думает он о том, что „как-то не принято“ носить постоянно шпагу (это ведь так красиво, когда из-под мундира выглядывает золоченый кончик ножен), но по свойственному ему отсутствию инициативы он все-таки не решается ввести в своем кругу эту моду, уже давно не новую для петербургских студентов-гвардейцев. Наружности своей он старается придать возможно более корректный отпечаток, посвящая ей по крайней мере часа три-четыре в сутки. У него всегда найдется в карманах целый ассортимент туалетных принадлежностей, флакончик Vera-Violetta[1], напильничек, замша, розовый порошок и крошечные ножницы для ногтей, складное зеркальце, миниатюрная пудреница, палочка фиксатуара и коллекция щеточек для коротко остриженных волос, закрученных усиков и маленькой остроконечной бородки…»
«В Балаклаве конец сентября просто очарователен. Вода в заливе похолодела; дни стоят ясные, тихие, с чудесной свежестью и крепким морским запахом по утрам, с синим безоблачным небом, уходящим бог знает в какую высоту, с золотом и пурпуром на деревьях, с безмолвными черными ночами. Курортные гости – шумные, больные, эгоистичные, праздные и вздорные разъехались кто куда – на север, к себе по домам. Виноградный сезон окончился…»
«Иван Иванович Семенюта – вовсе не дурной человек. Он трезв, усерден, набожен, не пьет, не курит, не чувствует влечения ни к картам, ни к женщинам. Но он самый типичный из неудачников. На всем его существе лежит роковая черта какой-то растерянной робости, и, должно быть, именно за эту черту его постоянно бьет то по лбу, то по затылку жестокая судьба, которая, как известно, подобно капризной женщине, любит и слушается людей только властных и решительных. Еще в школьные годы Семенюта всегда бывал козлищем отпущения на целый класс…»
«…Рембо в клоунском костюме гримируется перед зеркалом, сидя. Около другого зеркала стоит Энрико, готовый к выходу. Мать зашивает на нем рукав куртки. За кулисами оркестр играет испанский мотив. Рембо и Энрико насвистывают…»
«Эту прелестную древнюю легенду рассказал мне в Балаклаве атаман рыбачьего баркаса Коля Констанди, настоящий соленый грек, отличный моряк и большой пьяница…»
«Всем памятна прошлогодняя забастовка моряков Средиземного моря – „Великая средиземная забастовка“, как ее называли тогда. По правде сказать, она была совершенно достойна такого почетного названия, потому что была проведена и выдержана с необыкновенной настойчивостью и самоотверженностью. Люди упорно не останавливались ни перед голодом, ни даже перед смертью ради общих интересов…»
«Иван Иванович Семенюта – вовсе не дурной человек. Он трезв, усерден, набожен, не пьет, не курит, не чувствует влечения ни к картам, ни к женщинам. Но он самый типичный из неудачников. На всем его существе лежит роковая черта какой-то растерянной робости, и, должно быть, именно за эту черту его постоянно бьет то по лбу, то по затылку жестокая судьба, которая, как известно, подобно капризной женщине, любит и слушается людей только властных и решительных. Еще в школьные годы Семенюта всегда бывал козлищем отпущения на целый класс…»
«Был я в 1906 году назначен начальником одной из западных губерний. Нужно сказать, что в ту пору новоиспеченные губернаторы, отправляясь к месту своего служения, не брали с собой ничего, кроме легкого багажа: зубочистка, портсигар и смена белья. Все равно через два-три дня тебя или переведут, или отзовут с причислением к министерству, или прикажут тебе написать прошение об отставке по болезни. Ну, конечно, учитывалась и возможность быть разорванным бомбой террористов… Но бомбы мы уже давно привыкли учитывать, как бытовое явление…»
«Барбос был невелик ростом, но приземист и широкогруд. Благодаря длинной, чуть-чуть вьющейся шерсти в нем замечалось отдаленное сходство с белым пуделем, но только с пуделем, к которому никогда не прикасались ни мыло, ни гребень, ни ножницы. Летом он постоянно с головы до конца хвоста бывал унизан колючими „репяхами“, осенью же клоки шерсти на его ногах, животе, извалявшись в грязи и потом высохнув, превращались в сотни коричневых, болтающихся сталактитов. Уши Барбоса вечно носили на себе следы „боевых схваток“, а в особенно горячие периоды собачьего флирта прямо-таки превращались в причудливые фестоны. Таких собак, как он, искони и всюду зовут Барбосами. Изредка только, да и то в виде исключения, их называют Дружками. Эти собаки, если не ошибаюсь, происходят от простых дворняжек и овчарок. Они отличаются верностью, независимым характером и тонким слухом…»
«Собираясь войти в гостиную, Дружинин вытирал платком запотевшие стекла пенсне. За малиновой бархатной портьерой послышалось твердое, уверенное, хорошо знакомое ему постукивание каблуков. Щеголеватой походкой нестареющего сорокапятилетнего мужчины Башкирцев шел через переднюю с какими-то чертежами и планами…»